Между тем на станцию входит какой-то проезжий и видит следующее: на диване лежит, растянувшись во весь рост и закрыв глаза, человек довольно длинный и стройный; подле сидит на стуле другой в темно-зеленом казакине, из кармана коего торчит коротенькая трубка и висит какой-то ремешок; этот человек звенит почтовым колокольчиком над головою сонного, который по временам, в светлые минуты, тщетно силится раскрыть глаза, замахнуться кулаком и заставляет непослушный, суконный язык свой прокричать грозное: "Пошел!" – и снова замахивается кулаком. Проезжий остановился пред этой занимательной живой картиной, спросил вполголоса: "Что это такое?" – и Яков" продолжая звенеть, отвечал со вздохом: "Да вот, сударь, другие сутки едак едем: как перестанешь звенеть, так дерется; пошел, говорит, да вошел; спросит водки – да опять пошел; вот и едем".
Долго ля, коротко ли Яков с барином ехали таким образом и далеко ли уехали – не знаю; но этот способ езды, столь докучливый для Якова, оказался также вредным для барина его, который, пустившись в бесконечные поездки в путешествия этого рода, вскоре волею божиею помре. Когда несчастие это совершилось, то бедный Яков Торцеголовый в отчаянии ударил руками об полы и залился слезами. Он пересчитывал и припоминал все дурные свойства и качеств" покойного, оканчивая, однако же, каждый раз припевом: "Да все-таки барин добрый был! Бывало, сердечный, жалованьишко прогуляет, есть нечего до трети: "Нет ли, брат Яков, каши?" – "Да каши, сударь, нет – крупы-то ведь немного отпускается, сами знаете". – "Ну, говорит, так хлеба ломоть отрежь, жалованного, казенного". Добрый барин был! Конечно, что правда, то правда, как подгуляет, бывало, так больно дерется." Ну, на то они господа; а все барин был добрый!"
Чувствительность и добродушие русского человека при подобных случаях заслуживают всякого уважения. Например: везут знаменитого, сановного покойника; бабы, выскочившие толпой, с любопытством смотрят на поезд и готовы, пожалуй, и заплакать, смотря по тому, кто как сумеет направить их участие. "Да это кто же?" – спрашивает одна. "Это покойник, тот и тот, известный на всю Россию человек". – "Ох, он батюшка мой родной, сердечный… А это что же вон едет за ним?.." – "Это называется печальная колесница. это карета покойного…" – "Ох, она моя матушка, голубушка…" – и баба, забыв от избытка участия покойника, готова горько плакать над каретой!
Яков побежал объявить о смерти барина своего адъютанту и сказал ему предлинную чувствительную речь, которой смысл – по отрывистому расположению дум Якова – трудно выразить, но в коей несколько раз повторялось: "Власть господиня, все мы под богом Ходим, покуда грехам нашим терпит – а у меня, сударь, известное дело, теперь родных больше нет, окроме вас, больше заступиться за меня некому".
Адъютанта этого Яков причел в родни, потому что тот более других знался с барином его и часто дружески его журил, стараясь убедить, что из него мог бы выйти очень порядочный человек, если б он не обращался слишком часто в скотину. Тогда, бывало, н Яков, простояв во все время такой речи у дверей и переступая спокойно с ноги на ногу, принимал слово по уходе адъютанта и читал барину наставления вроде следующих:
"Ну что, сударь, бросьте, ей-богу бросьте, они правду говорят. От этого что хорошего будет – ничего не будет; вот намедни вы изволили заснуть в передней на лавке – а тут впотьмах вас завалили было шинелями; что доброго, так бы и задохнулись; ведь я насилу вас вытащил; право, сударь, ведь целый ворох шинелей накидали на вас, а уж вы без памяти изволили быть; или вот хоть на той неделе, как изволили с господами гулять, да кучер Ивана Марковича свалил вас в одни пошевни, развозил вас по домам; подъехал к фатере вашей и кричит: "Яков, а Яков, поди возьми своего барина", говорит. Я вышел, а вы еще изволите упираться, а там и драться. "Не тронь, говорите, не подымай меня, не твое дело". Ну чье же, сударь, дело, коли не мое? Известно уже, коли я не присмотрю за вами, так кто же приглядит? Нехорошо, сударь, воля ваша, что этак-то хорошего будет? Ничего не будет!"
Когда, по внезапной смерти барина, пришли описывать и опечатывать имение его, то Яков из усердия к покойному заступился за так называемое имение это и не хотел допустить никого; за это попал он под караул и чуть не было еще хуже. Что он думал в это время, как мог отстаивать мундир и панталоны покойного барина силой, – этого не мог он объяснить толком никогда; но отговаривался и оправдывался впоследствии тем только, что, "известно-де, за покойника заступиться некому; как же мне не беречь господского добра?".
Относительно прав собственности у Якова Торцеголового были вообще особенные понятия, кои требуют некоторого пояснения. Нельзя сказать, чтобы он действовал всегда на правах волка, – но давно сказано: гони природу в дверь, она влетит в окно. Он, во-первых, дошел своим умом до основных понятий философии Канта, с тем только различием, что употреблял при всеобщем разделении вселенной множественное число вместо единственного; весь мир распадался для него на две половины: на мы и не мы. Мы – это были для него сам он с барином своим и со всеми пожитками: не мы – это были все прочие господа, весь видимый мир. В более обширном смысле мы означало также свою роту, батальон или даже полк, а в самом пространном значении мы принималось в смысле: вся армия, все военные, и тогда мы и не мы было то же, что приятель и неприятель.
Затем обязанности Якова как человека, христианина и служивого были в глазах его тем священнее и ненарушимее, чем теснее можно было применить к вопросному случаю понятие мы; но он потакал сам себе тем более в произвольном применении этой истины,, чем шире становилось философское понятие, не признавая за собой уже почти никаких обязанностей за пределами этого основного понятия; тут Яков обращался в волка с ног до головы; тут он вступал уже, как полагал по всем правам, в неприятельскую землю и понимал своим умом буквально и очень ясно изречение: "Бей и маленького: вырастет неприятель будет!"